Из своей колыбели я, как и всякий младенец, видел «самый ближний круг» лиц, самых близких. Их было пятеро – мама, папа, бабушка, дедушка и Настя. Это если называть их в общепринятом порядке важности. С моей «колокольни» их значимость виделась, однако, иначе: бабушка, Настя, дедушка, папа и мама. Конечно, это я сейчас так формулирую – но на основе тогдашних ощущений. Но эти детские, точнее младенческие ощущения основывались, как я со временем понял, на реальной ситуации в нашей семье. А у нас она была, как говорится, не совсем типичная.
Художник Юрий Кугач
Ну, почему бабушка на первом месте – это понятно. Нелюбимый мною поэт Евтушенко (мой ровесник) очень точно сказал когда-то: «Россия держится на бабушках». Советские мамы как правило работали, отсутствовали целыми днями, а бабушки оставались при внуках. В моём случае её главной помощницей была домработница Настя, почему я воспринимал её как второго по важности человека в своём мире. Третий – дедушка. Четвёртый – папа, который, кроме того, что ежедневно уходил на работу, ещё и в командировки ездил. А мама приезжала домой только по выходным, да и то не всегда.
Разумеется, будучи младенцем, я не владел такими понятиями, как «работа», «выходной день» или «командировка». Они вошли в моё сознание позднее. Очень рано в моём мозгу закрепилось слово «метро» – потому что метро строил папа. Сам я не помню (1935-й, мне было два года), но мне рассказывали, что в торжественный день открытия первой линии метро я там был в ликующей толпе москвичей – у папы на руках. Увы, родителям не встретилось ни одного приятеля, который бы сделал «исторический снимок», а у нас фотоаппарата не было – папа увлекался техникой другого рода. Впоследствии мне рассказывали, что он чуть ли не с первой получки (после окончания института его, геодезиста, направили на работу в Метрострой) купил сразу два патефона. Когда на одном заканчивалась пластинка (78 оборотов, долгоиграющие появятся ещё не скоро), он на втором ставил другую. Много лет спустя мама заметила, что я могу много раз подряд слушать танго «Дождь идёт» и сказала, что оно, очевидно, вошло в моё подсознание в младенческом возрасте – это была любимая пластинка папы. Я и сейчас особо пристрастен к этому шлягеру 1930-х годов.
Конечно, в том возрасте я не мог бы понять, что такое «развод» и потому не знаю, не помню, как моё существо прореагировало на исчезновение отца с его двумя патефонами. И я не могу сказать, когда в моё сознание вошло слово «Север», куда он уехал. Как мне теперь кажется, я всегда знал, что он работает в Молотовске. Но это не так. Посёлок Судострой, существовавший на месте древнего, от викингов идущего поселения Бьярмия, назвали по имени тогдашнего главы правительства в 1938 году – а я уже вырос и стал большим, пятилетним. Именно с пяти лет я помню основные события своей жизни – поездку на родину мамы, в древний русский, ныне «украинский» город Новгород-Северский, появление у меня на зиму ёжика Егорки, первые попытки извлекать звуки из пианино (учиться музыке меня отдадут в шесть лет). И в порядке примечания – Молотовск теперь называется Северодвинском.
Так же я не помню исчезновения на длительный срок дедушки – в памяти осталось лишь его появление в необычной одежде, в мехах. Он несколько лет преподавал в Якутии и на Дальнем Востоке. Что касается мамы, она, как я уже говорил, в мои самые первые годы приезжала домой только по выходным, и то не всегда. Впоследствии я установил, что режим её работы изменился, когда мне было четыре года. До этого она, так же, как и папа, геодезист, трудилась на строительстве канала Москва-Волга (ныне канал имени Москвы). Её направили в город Дмитров, где находился штаб строительства, через пару месяцев после моего рождения. Электрички тогда ещё не ходили, в бесснежный период года геодезисты пахали весь световой день; стройка, естественно, была ударной, график, само собой, вечно срывался, поэтому не в каждый выходной удавалось съездить домой. При распределении мама указала на то обстоятельство, что у неё грудной ребёнок, на что ей в духе времени посоветовали: бабке сбрось – и никаких проблем. Ей оставалось так и сделать. Вместе со мной и Настей бабушка переехала к знакомым в маленький домик на окраине Москвы – на Благушу. Теперь это место занимают измайловские небоскрёбы. У соседей были козы, я рос на козьем молоке. А Настя колола дрова, ходила за водой на колонку и, главное, стояла в очередях за продуктами.
Очень много лет спустя я узнал, почему я так редко засыпал без мамы в младенческие годы, в чём заключалась её работа на Канале. Только по приезде в Дмитров маме стало известно, что это «столица» Дмитлага – сети концлагерей, протянувшихся от Москвы до Волги, что канал строят заключённые (зеки). И ей предстоит вести топографическую съёмку с рабочими-зеками. Поэтому сначала её (вольнонаёмного сотрудника, вольняшку на лагерном жаргоне) обучили стрельбе из пистолета. В случае нападения на неё, молодую красивую женщину, кого-то из рабочих она должна была сразу же стрелять на поражение, целясь в голову. Слава Богу, до этого ни разу не дошло. Рабочими у мамы были почтенные люди, репрессированные сельские священники. На целый день они уходили в талдомские леса и болота, где, отойдя куда-нибудь за куст, мама сцеживала молоко, которое по законам природы должно было достаться мне.
А потом посадили и расстреляли начальника Дмитлага – товарища Самуила Гиршевича (Семёна Григорьевича, как он предпочитал себя называть) Фирина и на его место был назначен товарищ Зиновий Борухович (Борисович) Кацнельсон. Его вытащил с Украины, где он занимал пост заместителя наркома внутренних дел, новый московский партийный руководитель товарищ Никита Сергеевич Хрущёв. Разумеется, всё это я узнал много лет спустя – в частности и потому, что при увольнении из Дмитлага мама дала подписку о неразглашении, то есть под угрозой уголовного преследования обязалась никому и никогда не рассказывать о том, что она делала, что видела и что слышала на строительстве Канала. Даже много лет спустя, в 1980-1990 годы (мама умерла в глубокой старости) мне приходилось клещами вытягивать из неё рассказы о Канале. А уволиться ей разрешили потому, что товарищ Кацнельсон однажды увидел, как мама со своими рабочими возвращается в лагерь и деланно возмутился: что за безобразие – посылать без охраны женщину в лес с бандой зеков?! Товарищу Кацнельсону было, конечно, наплевать на судьбу его рядовой сотрудницы, смысл его замечания состоял в том, что он критиковал действия своего предшественника, чтобы показать, сколько навредил делу социализма разоблачённый враг народа Фирин. Увы, самому товарищу Кацнельсону это не помогло – вскоре его тоже арестовали и расстреляли. А через четверть века их обоих реабилитировал товарищ Хрущёв. Но я забежал далеко вперёд в своём рассказе…
Развод родителей, работа мамы на Канале и длительная командировка дедушки в сибирские края привели к тому, что мой «ближний круг» сузился до двух человек – бабушки и Насти. Бабушка оставалась самым близким мне человеком до конца своих дней, а она покинула сей мир, когда мне было уже тридцать четыре года. И здесь я не буду о ней рассказывать – нужна отдельная книга. А хочу я воздать должное Насте – как я уже говорил, с моей младенческой колокольни она была вторым человеком после бабушки. Но если о бабушке, о дедушке, о папе и маме я мог бы написать по книге, потому что жизнь этих людей мне известна от начала и до конца, то о Насте у меня сведений почти нет.
Всё, что я о ней знаю, я узнал от других. Саму Настю я практически не помню – осталось какое-то смутное ощущение чего-то хорошего, доброго, ласкового. Даже черт её лица я не помню – кажется, у неё были русые волосы. Ну что ж, это неудивительно и простительно – я был слишком мал, когда она исчезла из моего мира. Иногда взрослые спрашивали меня – ты помнишь свою няню, ты помнишь Настю? Вроде бы я отвечал утвердительно, но не уверен в этом.
Пожалуй, у меня в памяти осталось одно конкретное воспоминание. Мы стоим у окна, Настя держит меня на руках, а бабушка сокрушается по поводу того, что на Садовой пилят деревья, уничтожают бульвар посредине улицы. У нас из окна была виден отрезок Садового кольца между Триумфальной и Кудринской площадью (по-советски говоря, между площадью Маяковского и площадью Восстания). Кстати, до сих пор многие москвичи, особенно из понаехавших, не знают, почему Садовое кольцо так называется.
Взрослея, я усвоил слово «домработница». И уж когда подрос ещё больше, когда мама каждый день стала приходить домой, когда дед вернулся из Сибири, я уловил, что в разговоре с кем-то он сказал – Настя? Это наша дальняя родственница, седьмая вода на киселе. И ещё я уловил относящиеся к Насте слова «завод имени Сталина». Не буду утверждать, что меня особо всё это интересовало в моём довоенном детстве. Я усвоил, что так устроен мир – одни люди исчезают, другие появляются. И только через много-много лет я сложил знания о Насте в цельную картинку. И это было не так просто – потому что домашние всячески уклонялись от разговоров о моей няне. И я не понимал этого, пока не ухватил суть проблемы.
История появления Насти в моём мире такова. Однажды один знакомый деда (выяснить, кто именно, мне не удалось – дед погиб в годы Великой Отечественной войны) случайно во время командировки встретил на одной северной станции молодую девушку, просившую милостыню, и узнал в ней дочь своих старых знакомых крестьян. Откуда он, московский интеллигент (назовём его Иваном Сергеевичем), их знал, мне выяснить не удалось. По одной из версий Иван Сергеевич был почвоведом, то есть мог бывать по работе в деревнях, так что в принципе у него могли быть хорошо знакомые крестьяне. Но это лишь одна из версий. Что абсолютно достоверно, так это то, что семью Насти раскулачили и выслали на Север, её родные по дороге умерли, сейчас она с другими раскулаченными ждёт баржу для дальнейшего следования к месту высылки.
Иван Сергеевич и Настя совершили тяжкое по тем временам преступление. Иван Сергеевич сумел взять два билета до Москвы и уехал вместе с Настей. Предварительно он купил девушке одежду получше – у спекулянтов, в магазине ничего не было. В пути он велел называть себя дядей Ваней и поменьше разговаривать. Придумал, что у девушки болят зубы, и он везёт её к знакомому профессору-стоматологу в столицу. На случай контроля велел говорить, что из-за нестерпимой зубной боли она забыла дома документы. Но всё, слава Богу, обошлось.
В Москве Иван Сергеевич поселил Настю у себя и каким-то образом договорился с управдомом, что «родственница» поживёт у него «на время лечения». Подобно разведчикам из детективных фильмов (которых тогда ещё не было), Иван Сергеевич разработал легенду для Насти и для своих отношений с ней. Насколько мне удалось узнать, этот Иван Сергеевич был человеком состоятельным, имел дачу, где Настя проводила много времени, чтобы не мозолить глаза управдому, да и, скорее всего, без взяток не обошлось. Может быть, Иван Сергеевич, человек неженатый, выдавал Настю за свою любовницу, а это даже советскому управдому образца 1930 года представлялось достаточно уважительной причиной для того, чтобы закрывать глаза на непрописанную девицу.
А потом Иван Сергеевич заболел и скоропостижно скончался. Понимая, что Настя, жившая в Москве на птичьих правах, останется без него в отчаянном положении и скорее всего будет арестована и возвращена в ссылку, он принял меры. Незадолго до смерти Иван Сергеевич призвал к себе своего друга Василия Ивановича, моего деда, открыл ему тайну Насти и взял с него слово, что он не бросит девушку в беде. К тому времени он сумел добыть для беглянки с этапа какой-то документ. И деду, который, конечно, не мог отказать своему другу, было уже легче: он легализовал Настю в качестве домработницы.
Правда, «внимательные наблюдатели» удивлялись: семья недостаточно богата, чтобы держать прислугу, и детей нет (это было ещё до моего рождения). Вот для таких бдительных аналитиков дед и рассказывал «по секрету», что Настя – якобы дальняя родственница моего папы, которой надо помочь с учёбой. (Дед действительно подрабатывал преподаванием – он, юрист по профессии, человек широко образованный, давал уроки математики, русского и немецкого языка.) А папа к тому времени давно уже был сиротой: мать его, моя бабушка, умерла вскоре после родов, а отец, мой дед, был зверски убит в Одесской ЧК в 1920 году «знаменитой» женщиной-палачом, девятнадцатилетней Дорой Явлинской. Но об этом, естественно, папа никому не говорил и не писал ни в каких анкетах. А говорил и писал, что отец его потерялся в суматохе Гражданской войны, когда сам он был подростком (папа родился в 1904 году). Когда же я появился на свет и маму послали работать на Канал, положение Насти в нашем доме стало вполне объяснимым. Но всё равно опасность выяснения её личности висела над семьёй.
Дед понимал, что положение домработницы не сможет долго устраивать Настю, что такой статус лишает её жизненной перспективы. Что её надо определить на какое-то производство. И тут представилась возможность устроить её на новый завод имени Сталина – автомобильный гигант, который в те годы бурно развивался (в послесталинском СССР он назывался автозаводом имени Лихачёва – ЗИЛ, а после перехода к рыночной экономике был уничтожен «демократами»).
К тому времени Настя уже прошла с дедом весь школьный курс, обтёрлась в московской среде и в значительной степени утратила свой простодушно-деревенский вид. Теперь в ней не сразу можно было бы распознать беглую «кулачку». Тем более в документе, который раздобыл для неё Иван Сергеевич, она значилась городской, а не сельской уроженкой. И её внедрение в ряды советского рабочего класса прошло гладко. Дед рекомендовал Насте как можно меньше рассказывать о своём прошлом, избегать воспоминаний, начинавшихся со слов «А вот у нас в деревне…», привычных для горожан в первом поколении, не показывать своего знания реалий крестьянской жизни. Мало ли чьи внимательные уши могут услышать этот зачин и сопоставить его с документальными данными рассказчицы. Понятно, что на таком «политическом фоне» практически никто из нашего окружения не знал Настиной фамилии, не знал, откуда она родом. Настя – и всё. Бывшая домработница. Бывшая няня Юрочки.
Настя привязалась к нашей семье, особенно к бабушке и дедушке, и в первое время по возможности забегала к нам. Но новая жизнь, естественно, засасывала её в свой водоворот, и эти визиты становились всё реже и реже. Да и дед считал, что лучше Насте «обрубить концы» и забыть о прошлом. Тем более в газетах и в «художественной» литературе часто встречались рассказы о вредителях – бывших кулаках, пробравшихся на производство. Допусти Настя, не дай Бог, какой-нибудь брак в работе, «органы» могли бы начать копать и докопаться до её «чуждого» происхождения.
Я чётко помню только одну встречу с ней. К нам пришла женщина с очень большим животом (я уже знал, что это значит – беременная, скоро у неё будет ребёнок), которая показалась мне незнакомой, обняла меня и сказала непонятное слово «Здравствуй, крестник!» Бабушка поторопилась перебить её и спросила меня: «Ты узнаёшь Настю, свою няню?» Конечно, я её не узнал, её приход не вызвал во мне особого интереса, и я, выпив чашку чая, пересел за инструмент, за пианино.
После ухода гостьи я спросил, что значит «крестник», и бабушка объяснила мне, что так раньше неграмотные люди называли детей, но это слово дореволюционное, в советской стране оно вышло из употребления и его повторять не надо. А про Настю сказала, что она заходила попрощаться, потому что вышла замуж за военного, за пограничника, и скоро они уезжают из Москвы. А вот куда – это секрет, военная тайна, и никому во дворе не надо говорить о моей бывшей няне – шпионы могут пронюхать, куда едет красный командир и вычислить расположение частей Красной Армии.
О шпионах в тот период своей жизни я уже слышал много раз и хорошо знал, сколь они хитры и опасны. Но, конечно, я тогда не понял, что так бабушка «обрубает концы» на пользу Насте. И – из страха за свою семью.
Много лет спустя она призналась мне, что ни о каком муже-пограничнике Настя ей не говорила и уезжать из Москвы, с завода, где ей хорошо работалось, где ей дали жилплощадь, то есть комнату в новом заводском доме, она не собиралась. Просто бабушка старалась сделать всё, чтобы я не вспоминал Настю и не мог навлечь на неё и на нашу семью какие-нибудь неприятности. Ведь я был шестилетним малышом, способным по простодушию проболтаться о чём не надо в присутствии кого не надо.
Помню ещё, что, прощаясь со мной, Настя совершила странное движение рукой. Позднее я догадался, что это она меня перекрестила. Позднее – это значит через пару лет: началась война, я оказался в эвакуации, в российской глубинке, среди совсем других людей, которые не боялись креститься. Надо думать, этот жест Насти ещё больше усилил желание бабушки «обрубить концы», несмотря на всю её симпатию к моей бывшей няне.
Я ведь тогда не ведал, что Настя в сговоре с бабушкой совершила тяжкое «преступление». Они меня крестили. Как я в конце концов разузнал, инициатором была Настя, которая полагала – и справедливо, на мой взгляд, полагала – что русского младенца надо крестить. Так положено, какую бы линию ни гнули власти.
Не знаю, каково было отношение к религии моего отца – последний раз я его видел в июне 1941 года, восьмилетним. Через месяц я последний раз видел деда. Не знаю, но думаю, что к религии он скорее всего относился без всякого почтения. Ведь он сформировался в среде предреволюционной «прогрессивной» интеллигенции, которая, как известно, бравировала левизной и безбожием. Юридический факультет Московского университета он выбрал потому, что собирался «защищать политических заключённых».
Прости меня, любимый мой дедушка, я не разделяю твоих тогдашних убеждений. Вор должен сидеть в тюрьме, государственный преступник должен влачить тяжкие цепи в горах Акатуя. Никакой привольной жизни Ульяновым-Лениным в сытых Шушенских, никакой переписки с сообщниками, никаких статей в журнальчиках и тем более никакой связи с заграницей. И уж подавно никакой возможности побега, никаких амнистий и помилований. Сидеть от звонка до звонка. Чтоб неповадно было по выходе (если доживёт) взяться за старое. Да, вряд ли одобрил бы дедушка намерение окрестить меня.
Видимо, от него к маме перешло резкое неприятие религии. И было усилено советским вузом. Мама рассказывала, что многие студенты держались «линии Троцкого», в актовом зале института над сценой красовалось изречение «вождя мировой революции»: «Грызите гранит науки молодыми зубами». А ненависть Лейбы Давидовича к православию в те годы не скрывалась и была широко известна. Даже работа на Канале с репрессированными священниками не исправила маминых заблуждений. Когда она умирала в 1996 году, ей предложили благотворительную помощь монашек из близлежащего монастыря, на что мама ответила: «Всех этих попов ненавижу!»
А бабушка, скорей всего, была совсем других взглядов, иначе – не стала бы «сообщницей» Насти. Но она, как я, взрослея, понял, больше помалкивала, потому что её голос в семье был последним. Иным было и её отношение к революции, которую дедушка принимал безоговорочно и гордился тем, что его родной брат – видный большевик (Алексей Иванович Свидерский). После окончания гимназии, ещё до замужества, она сначала работала учительницей в селе. В своей комнате она повесила на стену портрет Горького, которого тогда считала самым прогрессивным писателем, но пришёл директор школы и велел снять портрет неблагонадёжного лица. Бабушка стала воображать себя чуть ли не жертвой политических гонений.
Вскоре, однако, её взгляды изменились – под влиянием жизненных реалий. Она перешла на учительскую работу в посёлок на плантациях сахарной свёклы, принадлежащих крупному землевладельцу и капиталисту сахарозаводчику Терещенко (впоследствии он стал министром Временного правительства России и кончил вои дни в эмиграции). Это был умнейший человек, выдающийся организатор производства. Он принимал на работу «девок, нагулявших дитё», положение которых в те годы в сёлах было, мягко выражаясь, незавидным. В посёлках на плантациях Терещенки были не только школы, но и детские сады и детские поликлиники, так что матери могли спокойно работать, не тревожась за своих детей.
И вот однажды на одной плантации появились две «революционерки», которых бабушка знала по гимназии. Она уклонилась от предложения присоединиться к их «агитационной группе». А «революционерки» пошли на поле, стали обходить «представительниц сельского пролетариата» и призывать их развернуть борьбу за свержение власти царя, помещиков, капиталистов, попов и прочих эксплуататоров. А прежде всего начать забастовку и перестать гнуть спину на кровососа Терещенку. Работницы избили незваных гостей, связали их и отволокли в полицию. Под конец жизни бабушка говорила, что если бы в России было побольше таких хозяев, как Терещенко, революции могло бы и не случиться.
Крестить меня решили, подгадав отсутствие родителей и деда. Мама пропадала на Канале, папа находился в командировке, а дедушка гостил у друзей на даче. В случае «провала», если бы возмутительный акт, случившийся в семье коммуниста Баранова, стал известен, предполагалось ссылаться на то, что за спиной ничего не подозревавших вполне советских родителей дело совершили отсталые, не изжившие религиозных пережитков женщины – бабка и домработница. Слава Богу, «преступление» огласки не получило, всё прошло гладко.
Настя стала моей крёстной матерью. Крёстным отцом, по словам бабушки, стал «случайный человек». Может быть, она просто забыла, кто это был, а может быть по каким-то причинам не хотела говорить. Не могла она вспомнить, куда девался мой крестильный крестик. Не исключаю, что она просто выкинула его по дороге из храма – чтобы не держать в доме опасную «улику». Пусть даже случилось именно так – не мне судить её.
Несмотря на всё здесь рассказанное, я считаю себя крещёным православным христианином.
Я не знаю, как сложилась жизнь моей крёстной. Хочу надеяться, что всё у неё было хорошо. И ещё я хотел бы надеяться, что хоть иногда она вспоминала меня. Мне идёт уже девятый десяток, маловероятно, что Настя ещё жива. Но не имеет значения, где она сейчас, на этом свете или в раю. Я всё равно хочу сказать ей, что считаю её близким, родным, любимым человеком и глубоко благодарен ей за то, что она сделала для меня.
2017
Очерк Project: Moloko Author: Баранов Ю.К.