Замуж за горбуна.

– Сонь, проснись! Глаза открой, Сонь! – тетка Серафима прошаркала валенками, которые не снимала даже дома. Пошла затапливать. Шла осень.

Утро было серым и пасмурным. В зиму скоро … Беспросветная мгла застилала небо и, казалось, солнце и не сможет прорвать её уже никогда.

Соня вспомнила, что за день – сегодня выдают её замуж.

Вся деревня гуляет. Именно поэтому и утро такое. Страшное утро.

И она не убежала. Уже и не убежит. Струсила. Дня за два до этого она собралась уже. Потихоньку, чтоб никто в доме не видел за поленья сарая, поглубже, начала сносить кое-что. Съестное только не припрячешь, мигом Бомка найдет – такой пронырливый пёс. А вот вещи кое-какие попрятала.

Но вот забрела на днях в их деревню нищенка из города, ночевала у них в сарае, нарассказывала страстей. Мол, болезни в городе, и работы нету, и голод, жуткий голод.

Соня испугалась. Кому она нужная там, в городе? Она и здесь-то никому ненужная – тетка с рук сбыть вовсю старается. Знает, зима голодная будет, опять урожая не было, опять сушь. Вот и сбывает её.

Понять можно – своих мал мала меньше.

Мать Софьи умерла прошлым летом, а следом и бабка. Жили они не здесь, в городе жили. Но когда осталась Соня одна, привез её дядька сюда в деревню. И Софья тут в няньках у него и его жены и жила.

Ох, долго привыкала к труду деревенскому, втягивалась, хворала, плакала по ночам – вспоминала мать и бабушку. Так вот шагнула – из детства прямо в жизнь тяжёлую. Но молодой организм все выдюжил.

Вот только теперь….

– Ну, вот что Софья! Рукобитье было у нас. Дядька отдает тебя замуж. Так что зимовать в новом доме будешь. Счастливая ты, считай! Хороший дом, хозяйкой будешь. Может и нам поможешь чем! Дай-то Бог тебе, Софья!

– Какой дом? Рукобитье? Как замуж?

– Ну, а что в девках-то куковать. Даже и не вздумай перечить! Решено все. Стерпится – слюбится!

И ещё до того, как Софья услышала имя жениха, она поняла о ком идёт речь. Неужели?

Софье семнадцать годков было. Темноволосая с длинной тонкой косичкой, худенькая и высокая, голубоглазая с остановившейся печалью во взгляде, она выглядела совсем ещё ребёнком.

А жених – считай, вдовец Егор Ляхов. И хоть не было ему и тридцати, как говаривали, был он страшен – горбун с длинными сильными руками, грубым нравом и взглядом из-под густых бровей. Он был лысым, со шрамами по всей голове, с бородой, похожей на мочало.

В деревне его побаивались. Был он силен, хамовит, не раз ввязывался в драки, внушал страх и отвращение.

Но было у него и хорошее качество по тем временам: он был запаслив и умел добывать. Когда не было семян на посев, только он и находил их.

В колхоз вступать отказывался. Зачем? Его поля были лучшими. Казалось, он и не спит, и не ест, а день и ночь трудится и охраняет свои посевы. Злой, мрачный и скупой.

Жену он привез из города уже брюхатую, она умерла в родах, оставив ему двух девочек -двойняшек.

Взял он к себе в дом старую глухую бабку – дальнюю родственницу, она девочек и нянчила. Сейчас им было по три года.

Он уж не раз сватался к девкам, и к бабам в деревне, нужна была хозяйка, но те – «ревмя ревели» – такого было отвращение к безобразному горбуну.

» Утоплюсь, удавлюсь!» – и близкие сдавались. И голод, обрушившийся тогда на всех, не мог заставить.

Одна баба вдовая, Екатерина, было собралась, уж и день свадьбы назначен был, но случился какой-то конфуз. Сынок её стащил рябину у Егора со двора, которую тот сушить удумал, разбросал по улице, и тот его здорово побил.

Екатерина тогда, сама на жениха с кулаками набросилась. Он-то – горбун, ниже её на голову. Да разве его осилишь. Он ручищей своей её схватил и со двора вышвырнул.

Долго Екатерина потом о подлости его по деревне рассказывала. Кто ж за него пойдет?

Тем не менее, деревенские свахи сосватали ему Софью. Сирота. Кто заступится?

Да и она тихая. Криком не кричала, ревела себе в подушки, но какая невеста не ревет…

Но, конечно, бабы деревенские девку жалели:

– Что делают! Что делают! Загубят девчонку! Ребенок ведь совсем. Посмотрите на неё – ангела, и на него – черта кривого горбатого! Ведь страшнее зверя он! Пропадет девчонка! Сгинет сирота! Загубит работою да истязаниями!

***

И всё-таки свадьба состоялась. В широком дворе Егора поставили стол. Накрыли его кушаньями, хоть и небогатыми, но по тем временам знатными. Была тут и рыба из местной реки, и картошка, и каравай, и выпивка. По всему видно, Егор расщедрился.

Во дворе толкались нарядные гости, бегала ребятня. Кто-то играл на гармонике, приплясывали, помахивали платочками бабы.

Все они мало обращали внимания на молодых, сидевших в торце стола. Горбун в суконном пиджаке, казалось, следит за пиршеством хмуро, оценивает и уже чем-то недоволен. Сидя он казался низким, был невесте по плечо.

А Соня в светлом подвенечном наряде, с припухшими от слез глазами, сидела, как изваяние, не поднимая опущенных ресниц. Лишь изредка она поглядывала на тётку, ловя её взгляд, и, наверное, ещё надеясь, что ее пожалеют и заберут обратно с этого двора в свой. Пусть и нищий, но ставший родным дом, пусть и в няньки, но к племянникам. Только б не сидеть бок о бок с этим мрачным горбуном.

И что её ждёт в этом доме? В нем она была лишь раз, перед самой свадьбой. Успела увидеть лишь напуганных девочек, да древнюю сердитую глухонемую старуху с ними. Они молились.

Народ разгулялся. Звучали разнузданные частушки, поддерживаемые топотом ног и пылью двора, разговоры мужиков «за жизнь», разудалая гармоника.

Из общего гвалта выделялась чья-то протяжная песня. Это пел маленький тщедушный городской гость горбуна, торговец. И песня его была до того мягкая, согретая чем-то теплым, что проникала в самую душу так, что Софье хотелось плакать.

Она покосилась на горбуна и вдруг показалось ей, что и он вот-вот заплачет.

Наверное, лишь показалось. Потому что вскоре, когда разгорелась пьяная драка, стукнул он широкой своей ладонью по столу и объявил свадьбе конец.

– Погуляли и хорош, по домам ступайте.

Софья устала очень, вроде б радоваться, что завершилось действие сие, но страх навалил – в постель теперь с этим чудовищем. Да и тетки выть начали, жалеть её, прощаться, как будто б насовсем.

Горбун почти выталкивал всех со двора. Гулянка перевалила на улицу. Остались только несколько баб – стол убирать. Взялась было и Софья в помощь, но её в дом отправили.

Кухня в доме разделяла две комнаты. В одной уже угомонились девочки и старуха. А когда одна из девочек вдруг на двор сходить захотела, отец так гаркнул, что она больше и не шелохнулась там.

Не шелохнулась и Софья. Сидела на скамье кухонной в углу, ждала участи. Тетки сновали туда-сюда, горбун бродил, мрачный и молчаливый, а она все сидела в своем углу.

И когда ушли все, подошёл он к ней, она аж глаза закрыла от страха:

– Мое тут место, запомни. И не садись сюда больше. Спать иди туда, – он махнул в соседнюю пустую комнату, – Я в чулане посплю, – и вышел в сени.

Софья, после тяжёлого дня, спала как убитая. А утром за плечо её разбудила старуха.

Общалась старуха мычанием и какими-то знаками. Софья поняла, что пора приниматься за хозяйство. Старуха подсказывала.

С печки выглядывали девочки. Они тоже говорили плохо, мычали, как бабка и размахивали руками. Бегали на двор и опять забирались на печь.

Софья заглянула туда.

– Эй, знакомиться будем? Слезайте – покормлю.

Девочки не понимали. Пришлось подтолкнуть.

Она нашла крупу и уже сварила им кашу. И только дети принялись есть, как в дом вошла бабка и начала грозно махать руками и забирать у них миску.

С трудом Софья выяснила, что утром детей кормят они только киселем, а крупу брать было нельзя. Поняла Софья – здесь нельзя пока вот так хозяйничать, надо присматриваться.

Так весь день и указывала ей старуха дела, а она безропотно исполняла. И было совсем не сложно, потому что рядом были девочки. Соня говорила без умолку, говорила и говорила, а они не отходили от неё. А она их расчесывала и умывала, сажала на колени и обнимала. Так легче было пережить одиночество и страх.

Вот только имён их она так и не узнала.

Когда вернулся Горбун, старуха особыми знаками быстро указала ему на крупу. Он зыркнул на Софью из-под бровей, но ничего не сказал.

А вечером опять направил её спать в комнату.

– Как девочек звать? – осмелилась спросить Софья.

Он ответил не сразу, как будто и сам не помнил их имена:

– Лидия и Клавдия.

Софья и этому была рада. Правда, на следующий день поняла, что девочки своих имён не знают, и она сама распределила, кто кем будет. Та, что чуть щекастее стала Лидою, другая – Клавой.

– Ты Лида! Лидия! Запомни! А ты Клава, Клавдия! Крикну я – откликайтесь.

***

А он и правда с трудом вспомнил, как по метрикам зовут дочерей. Надо ли ему было это помнить?

Что ему сейчас было интересно, так это – подсчет своих запасов и сбережений. Хозяйство – это единственное, что увлекало его и радовало. Он боялся нищеты. Он испытал её и теперь боялся.

А сейчас вопрос молодой жены вдруг заставил его вспомнить свою историю, и сестру, и ненавистный сарай, и детдом, и мытарства все. Еле уснул…

Он родился в этом доме – ровненький родился, как говорила когда-то бабка, которая сейчас была глухо-нема.

Сколько ему было, когда спрятался он в стог и в спину воткнулись ему чьи-то вилы, он не помнил.

Не помнил и кто это был. А вот как принесли его в чулан и положили помирать – помнил.

Голова его шевелилась, а больше ничего – ни руки, ни ноги. Отец даже умертвить думал, чтоб не мучился. Детей у них много было, семеро, а этот без рук без ног – куда теперь? Не жилец Егорка.

Воды и еды всем наказали не давать, чтоб помер скорее.

Да только вот Клава, сестра, лет семи была, не послушала отца – стала брату в рот воду лить и хлеб засовывать – быстро, чтоб не видел никто. А Егор помнил, как потом на скамью изо рта хлеб вываливал и губами медленно подбирал.

Темноволосая Клава была, с длинной тонкой косичкой, худенькая и голубоглазая.

Клаву кнутом потом отец бил, как узнал.

А его в сарай отнесли. И он там вдруг руки свои почуял. Пролежал, не помнит уж сколько, да только помнит, как на руках этих ползти начал, лег на пол под рябиной, которую бабка сушила и все смотрел на нее.

А тут как бухнет где-то, взрыв что ли, рябина прям рядом с ним веткой и упала. Ел тогда и выл, как волчонок. Ненавистью к людям пропитывался.

Что помогло ему выжить тогда, когда сыпной тиф положил полдеревни? Когда умерла вся его семья …

Может как раз то, что жил он в сарае? Или то, что нашли его какие-то люди городские санитары бессознательного в сарае и отвезли в больницу.

Вроде делали ему там какие-то процедуры, может операцию. Но Егор не помнил. Был он тогда совсем мал и плох. Помнит белые простыни и халаты, запах лекарств и ещё бородатого дяденьку, который вздыхал и переживал очень:

– Быть мальчишке горбуном…

Он так и звал его – дяденька. И не спросил даже имя.

Егор долго был в больнице, сначала неплохо передвигался на руках, таская за собой безжизненные ноги, но вскоре потихоньку начал и ходить. Дяденька лечил его.

Потом Егора перевезли в детский дом. Везли несколько дней целый поезд детей. Вот довезли только не всех.

А Егора довезли, стойким оказался, все выдержал, хоть и был перекошенным и еле ходячим. Документы при нем, как ни странно, были – и название деревни, и волость, где нашли его, он знал.

Злым он был тогда, как волчонок. За кусок хлеба удавить мог, кого хошь, несмотря на то, что калеченный. Боялась его ребятня.

После детдома оказался он в городской ночлежке. Взяли его к себе те, кто там верховодил – калеке-горбуну хорошо подавали, вот и определили ему место, где должен был он побираться, а потом «делиться».

Да только Егора это никак не устраивало. Своих благодетелей он ненавидел, впрочем, как и всех людей. Он сбежал, направился в свою родную волость. О том, что вся его семья умерла от тифа, он знал.

До деревни добирался полгода. Натерпелся, намучился, наслушался в свой адрес ненавистных речей. Его били, отбирали деньги, высмеивали или обходили стороной.

Времена были тяжёлые.

Он все же добрался.

Деревня голодала, люди уезжали в город. А Егор понял, что только своим горбом не проживёшь. И он начал думать. Грибы, ягоды, рябина, травы, поиски семян и даже свой внешний вид он использовал. Остервенело прорывался в очереди, требовал свое, врал и угрожал.

Он одержимо, без сна, поднимал полуразрушенный дом, копал землю, держал скот. Он хлебнул лиха, и дом казался счастьем.

Голод он переживал легко, силу в руках имел огромную, да и ноги теперь не подводили. Вот только все, что делал он, он делал – глубоко согнувшись, его позвоночник помнил вилы, а душа помнила людскую злобу.

Он не смотрел в витрины магазинов, в доме не было зеркал, он бы рад забыть свое отражение, но взгляды и слова людей напоминали ему о его калечности.

– Эй, урод, куда прешь?

И он оглядывался и наступал, глядя из-под хмурых бровей и тряся козлиной бородой. Он был страшен.

– Да ладно, ладно, чего ты, дед…

А дедом он не был. Он брил голову тупым ножом, и она была вся в шрамах. Так было страшнее.

А однажды заночевал по делам в городе. Денег на ночлежку жалел – ему не привыкать было вот так на телеге ночевать. И вдруг увидел, как на мосту баба брюхатая через перила лезет.

– Дура! Стой!

Зачем он её взял к себе? Так и не понял. А почему нет-то? Баба в хозяйстве сгодится.

Да только через месяц в родах она и померла. Девочек он как своих записал.

Только, когда спросили – как назовет, онемел. Он и не думал об этом. Потом решил – одну как няньку из детдома, что втихаря ему лишний кусок совала – Лидия, а другую, как сестру, что помереть тогда в чулане не дала – Клавдия.

И бабку – дальнюю родственницу свою глухо-немую привез. Она совсем плохо жила, сын пил и гонял её – согласилась. Оба они людей чурались, и бабка, и он. Так и ужились.

Но бабка была не вечная, да и не справлялась уже с хозяйством, стара. А одному ему девчонок не поднять. Хоть и думал всегда, ругал себя, что обузу на шею себе зря повесил, поэтому и не подходил к ним вообще, ругал только за шалости.

Хошь не хошь – нужна баба.

Да и тетки деревенские сватать ему девок начали. Вот и подумал он – надо. Будет баба – и корову завесть можно. А корова – какая прибыль!

А сейчас вопрос молодой жены вдруг заставил его вспомнить свою эту историю, и сестру, и сарай, и детдом, и мытарства все. Еле уснул… Пропади оно.

Девка его боялась, видно было по ней. Не дурак он, понимал, что страшен. Сам же этого и хотел. Уродство помогало выживать. Силой брать он ее не собирался. Куда уж ему, страшилищу такому.

Да и на сестрицу его она похожа, Клавдию. Или казалось ему так, забыл давно…

Лишь бы в хозяйстве спорая была. Вот весна придет, там дел невпроворот будет. И держать ее надо в ежовых рукавицах, чтоб не расхолаживалась. Ему работница нужна, а больше ничего!

А пока пусть обвыкается.

***

Несколько месяцев уж прошло, как Софья жила в женах. Привыкала, приглядывалась к мужу. Он был скор в делах и в ругани. И молод.

Это как по улице пройдет, так кажется – старик. А тут пригляделась, а кожа у него молодая, и сам лёгкий и прыткий. Молодой ведь. И хоть и боялась она, когда грозно он ругался, коли в доме что не так, и прятались они по углам от его рыков, ничего плохого ей и девочкам он не делал. И даже к постели не принуждал.

Правда однажды, когда Лидия ведро опрокинула, схватил ее – было трясти да бить начал, Софья стеной в защиту встала, не дала, так он её оттолкнул. Но больше не трогал.

Через месяц девчонки заговорили. Смешными тоненькими голосками начали лепетать. И Софья заметила, как прислушивается грозный отец-горбун к их разговорам. Как сказки ее слушает.

– Ба-тя, Ба-тя…, давайте скажем Ба-тя, – учила Софья.

Бабка совсем сдавала, и теперь Софья управлялась с хозяйством сама или вместе с мужем. Поначалу с ней он и не советовался, только указывал, а вскоре она услышала.

– Не знаю я, подмочит яму али нет? Чего с картохой-то делать будем?

– Что с яйцами-то? Нести на рынок али погодить?

И Софья вдруг поняла, насколько он одинок. Этот страшный мрачный горбун. И как хочется ему, чтоб решения принимал не только он.

Она осмелела.

– Егор, девчонкам валенки малы, да и меху бы на шапки, я сошью, умею.

Софья долго приучала девочек быть ласковее с отцом. И вот и они уже помчались ему навстречу:

– Батя! Батя пьишел!

Правда, обнять не решились, да и он встал, как вкопанный – не ожидал. Бабские ласки не для него – сердце заросло от обид.

Весна эта у них трудная была. Опять всех в колхоз звали. Семян нет совсем, но Егор был запаслив, припрятал. Работы было много, уставал, а от усталости стал податливее.

– Егор, дай лезвие мне лучше! Опять всю башку себе порежешь. И бороду я тебе постригу. Нечего людей пугать.

И он соглашался. Прошло лето. И Софья уже смело ходила и ездила на телеге по деревне рядом с мужем. Ну такой вот он, горбун. Хмурый и нелюдимый. Зато хозяин хороший. А ещё сердце у него от ненависти людской заиндевело.

А чтоб растопить, много времени и любви нужно.

Дома он по-прежнему был хмур.

Но вот осенью однажды девчонки ему венок из рябиновый ветвей сплели и на голову надели, и зеркало поднесли. И он не скинул его, а глянул на себя в зеркало. Глянул и улыбнулся, и девчонок на колени подтянул.

И был он так красив тогда, с дочками на руках, что Софья залюбовалась. И так захотелось стать настоящей женой ему. Уж год ведь …

Вечером этим все и случилось.

А время шло смутное – коллективизация. Егор противился новым начинаниям и жаловался Софье:

– Опять Фомич приходил. И кто там, в той артели? Семёнов не пошел. Венедиктов тоже. Одна голь перекатная. А я так вообще горбун да уродец, зачем я им нужен.

– Не знаю я, Егор, ничего в этом не смыслю. Только кажется мне, что не отстанут они. Нужен ли ты колхозу, Бог весть, но вот нам очень нужен. Девочкам и будущему дитя. И как я без тебя-то? Я ведь тебя ни на кого не променяю.

Он чуть разогнул сгорбленную спину, посмотрел пристально и быстро, стесняясь таких несвойственных ему речей произнес:

– А я за слова такие по гроб жисти раб твой! – потом быстро отвернулся и заворчал, – А артельцев этих, особенно Фомича, ненавижу лютой ненавистью! Ненавижу …

А Софья знала – всему свое время.

***

Думал ли Егор, что будет у него, у страшного урода-горбуна, такое.

Он, распаренный в бане, усталый так, что веки слипались, сидел на своем любимом месте кухни. И кажется, что сейчас он мог уснуть прямо здесь, привалившись к стене в любимом углу своим горбом.
Соня расстилала на широкой кровати одеяло, пеленки и начинала пеленать. Ребенок кряхтел, толкался, но мать неумолимо прижимала его ручки к телу, расправляла ножки и крепко заворачивала. Малышу это не нравилось, и он начинал плакать.

С печки сразу высовывались две щебечущие светлые головки, с длинными мокрыми ещё волосами. Соня неспеша расстёгивала пуговицу на рубашке, и крик младенца мгновенно обрывался, раздавалось довольное почмокивание.

Жена смотрела на девочек, обещала сказку, а потом смотрела на Егора и улыбалась.

Егор кивал – улыбаться часто он так и не научился. Вот так, кивая головой на кривой шее, почти касаясь подбородком груди, как бы говорил – да-да, и я тоже радуюсь.

На лице Сони – блаженство, её грудь дышала. А Егор ловил себя на мысли, что ревнует жену даже к детям.

Когда родился сын, Егор сбрил бороду. Нагнулся как-то над новорожденным, а младенец заплакал.

– Чего он орет-то, как подхожу? – удивлялся Егор.

– Может боится тебя? Борода эта твоя …

– Сбрить?

– Сбрей, хошь посмотрю на тебя без бороды-то.

Он взял ножницы и в несколько взмахов остриг бороду. Потом налил воды, достал новую, недавно приобретенную по настоянию Софьи на базаре бритву, и тут же, перед новым зеркалом, морщась и охая, побрился.

Соня застыла в изумлении. Крепкий подбородок с небольшим порезом был светлее загорелого лица, пухлые губы… Она опустила глаза, сбрасывая вдруг пришедшее откуда-то изнутри женское желание – эти губы поцеловать.

– Таким ты мне больше нравишься.

Егор и сам забыл свое лицо. Непривычно было, но Софье нравится, значит пусть так и будет.

Бабку они схоронили недавно. Как же вовремя он женился! Егор себя рассудочно хвалил, но в душе жило ещё что-то. Совсем не рассудочное, а больше болезненное – такое великое чувство ответственности, какого не знал он никогда раньше.

Ну, была у него бабка – и была. Были девочки – и были. Чтоб накормлены были, чтоб дом блюли, да под ногами не крутились – вот и вся забота.

А теперь было все по-другому.

Глядя на гладко зачесанные назад волосы жены, на её спокойные глаза, он не верил своему счастью. Вместе с Софьей дом наполнился сладким ощущением невозможного тепла.

Он засыпал под её сказки, каких не слыхивал, и коих знала она необычайное множество, растворялся в насыщенной ласке, обитающей тут.

Здесь, в своем дворе, в своем доме, он становился другим. Привычный скрип калитки, когда входил он во двор, разглаживал все складки, все сухости, все колкости, сидящие внутри, удалял злобу.

Мрачный, сморщенный злой старик-горбун оставался там, за калиткой, а здесь наступал покой и умиротворение. И объяснить это свое состояние Егор и сам не мог.

Вот так бы и жить. Корову бы взять.

Егор уже нашел для покупки молодую тёлочку, договорился с хозяином, выжидал время. Когда бывал в городе, захаживал, посматривал с хозяйским наслаждением на будущую покупку. Хороша!

Только Фомич настроение портил. Вот и сегодня поджидал он его у калитки.

– Опять ты!

– Егор, зови гостя во двор, – жена вышла из дому, топили баню.

Но Егор ещё не зашёл в дом, ещё жил в нем злющий старик.

– В дом иди, за детьми смотри! – огрызнулся на жену.

– Да погоди, Егор, – Фомич останавливал.

– А чего годить? Опять ты – об артели своей!

– Опять! – Фомич присел на пень у забора, смотрел в сторону деревни.

– Да что в ней хорошего-то, в твоей артели?

– Все хорошо будет. Уже и Венедиктов пришел, и Масловы, и дядька жены твоей.

– А Семёнов? – Егор знал куда ударить.

Фомич сник. Семёнов торговал в городе, спекулировал, зачем ему в артель?

Егор удовлетворённо хмыкал.

– Что с конями будет, Фомич?

– Обобществим.

– А с коровами?

– Тоже обобществим, и овец, и свиней.

– И кур, и детей…, – Егор передразнивал, – А молоко свое детям, как я брать буду? Задаром?

– Почему задаром, работать будешь.

– А коли нет у меня коровы, то как?

– На нет и суда нет. А молоко все равно получишь, наравне со всеми. Коров-то больше возьмём, коль вместе держать будем. Сейчас их десять на всю деревню, а будет может сорок.

– Может! Вот когда будет, тогда и приходи. А пока подумай – где денег брать будешь на эти сорок. А я сам как-нибудь, – Егор открыл калитку.

– Э, Егор, слушай, – остановил его Фомич, и говорить начал по-другому, с оглядкой, тихо, – Раскулачивать тут будут, говорят. Приехали уже в Лемяхино, уполномоченные, слышал, чай. Смотришь, и к нам приедут. Тебя в середняки записали, как бы беды не накликать.

– А ты не пужай! Пусть попробуют. Знаешь же – глотку перегрызу, не отдам свое.

– Знаю, этого и боюсь, – Фомич махнул рукой.

А Егор раздражался оттого, что опять ничего непонятно. Чего и ждать-то! Брать корову или нет?

В эти моменты ненавидел он всю деревню. Он, пришедший сюда не так давно, горбом своим хозяйство поднял, каждое семечко берег, каждый глазок картофельный. Землю эту перелопачивал и перетряхивать руками своими, вот этими.

А теперь …?

Делись со всеми, стань равным с теми, кто нищим остался из-за лени своей, кто палец о палец не ударил, чтоб детей своих же и накормить.

Да пошли они с артелью своей!

Был он один всегда, никто не помог ни разу. С голодухи выл в поле – было! Выжил.

Вот один и будет!

***

Муки мужевы Софья видела. Тоже прислушивалась, приглядывалась к происходящему. То, что ежом взъерошился Егор, было не удивительно – он всегда такой.

Молча, не говоря ей, начал он готовиться к временам плохим. За малинником копал яму.

Софья сначала подумала навозную новую роет, а потом увидела и ахнула. Целый склад оборудует, прятать добро собрался.

Какой-то внутренний страх поселился и в ней. Что же ждёт их?

Разговоры ходили разные. Будто отбирают все добро у тех, кто в общую артель не вступил, кто не отдал свое по желанию.

Не за себя – за детей было страшно.

А ведь может и хорошо это, когда вместе все, дружно? До сих пор племянникам она носила гостинцы, жаль ей было всех. Может и лучше артель эта. Как знать?

А он… Он разве уступит!

Софья стеснялась мужниной озлобленности на людях.

Поехали на днях на базар, лук продавать.

Торговля у Егора не получалась. Во-первых, шарахались покупатели от вида его. Не столько от горба, сколько от лица злющего. А он ещё масла подливал в огонь – ругался, доказывал свое и посылал покупателей куда подальше.

– И как ты с ним живёшь, милая? Со сквернавцем этим?

– Жалко тебя, с иродом таким разе жисть?

Софья расстраивалась, пожимала плечами, поглядывала на своего мрачного горбуна, но говорила с ним лишь дома. И то потихоньку, через время, без нажима. Знала – нельзя им руководить, сам дойти должен.

Любила она его. И спину его настойками натирала и жалела.

На ней все написано было – и болезнь, и побои, и надрыв, и обиды. И ведь не только на спине кривизна-то эта, она и в душе его живёт, никак не выпрямится.

И кто поймет это? Разве людям объяснишь?

На базаре чаще торговала Соня: мягко, спокойно, с шутками-прибаутками. Маленький Андрюшка посапывал в корзинке, девчат оставляли дома, по пяти уж им. И соседка там нет-нет, да и заглядывала.

Егор понял – у жены торговля лучше идёт. Доверил.

А сам ходил по делам городским. И рассказы слушал. Вести приходили плохие.

В Репнинке раскулачили пятнадцать дворов, отобрали все, вплоть до женского добра. Выкидывали все из сундуков, отобрали все подушки и одеяла.

В доме даже все половицы подняли, искали припрятанные деньги и, возможно, золото. Девкам юбки задирали, а с одной панталоны стянули.

Описи не делают, в артель не зовут, забирают все и дело с концом.

– Уезжаю я, Егор, сворачиваюсь, – жаловался знакомый лавочник, – Нече тут делать. Такое творится! Того и гляди на каторгу сошлют.

– Да за что ж это на каторгу-то?

– А за то, что наворовали мы с тобой добра больше отмеренного.

– Так ведь не воровали.

– А ты поди им докажи!

Сегодня с базара ехали молча. И Софья не щебетала, как обычно. Тоже, поди, наслушалась.

– Егорушка, чего Маланьиха-то рассказала. Жуть какая. У них постреляли за деревней отца с сыном.

– За что это?

– Да и не поняла я. Вроде в дом к ним пришли эти…, а они в драку, в крик, за ружья хватились. Вот и …

Егор молчал. Понимал на что жена намекает. Тоже ведь боится.

Но он не уступит. Добро своим горбом нажитое не отдаст. А завтра же свиней порежет, уж лучше пусть пропадет мясо, чем этим отдавать …

– Может не дойдут до нас-то. На отшибе мы. А? Егор, как думаешь? Может не дойдут? – Софье не хотелось верить, что и у них такое может быть.

– Свиней завтра режем.

– Ох! – Софья обернулась на мужа так, что у Андрюшки выскочил сосок, и он заорал от обиды, – Так ведь рано! Не холода. Пропадет мясо до базара. Куда его?

Муж молчал. Соня сунула младенцу грудь, поежилась от осенней зыбкости, и ещё больше от страха.

Так хорошо все шло, так хорошо. Дети сыты, корову брать хотели, и вот те …

А ведь тех, кто в артель пошел не трогают. Но разве Егор согласится! Фомич уж и ее просил убедить мужа. И говорила, так только рыкнул. Не переубедишь.

На следующий день свиней порезали. Кое-что удалось Егору продать в соседнюю деревню. Часть посолили.

А через несколько дней, когда Софья убирала двор, опять муж поругался с Фомичом за калиткой. Долго говорили они, но Софья слышала лишь обрывки фраз.

Но потом вслед уходящему Егору Фомич кричал:

– Дурень ты горбатый! Жена – сирота, сам калеченный, а пропадешь на выселках, если не расстреляют! И я уже не спасу. Детей пожалей! – и чуть погодя, – Ну и пропадай, дубина пустоголовая!

Егор хлопнул дверью в дом так, что с потолка посыпалось, а девчонки спрятались на печи.

Софья зашла следом со двора. И хоть и взволновалась от слов этих не меньше мужа, но виду не подала – взялась за веник, чтоб смести насыпанное.

Руки предательски дрожали, коленки так и подкашивались. Но лучше помолчать пока, пусть успокоится он чуток.

Но Егор присел лишь на минуту, а потом вскочил и куда-то убежал.

А когда вернулся, заявил:

– Софья, детей собирай. Уезжаем мы ночью.

Софья так и села. Как это – уезжаем?

Полон двор скотины, яма запасов на зиму, на котле мясо варится … Да и осень же, куда – в зиму-то с детьми?

– Егор!

– Уезжаем, я сказал.

Софья промолчала. Но потом, через время, опять начала уговоры.

– Егорушка, собираюсь я, но подумал бы ты ещё. Ведь зима скоро. Ну, заберут часть, так и пусть. Главное – крыша над головой останется.

– Не останется. Фомич сказал – выселят! Вывезут, даже лошадь свою не оставят, в чем есть, в том и выселят. В Хохлине и шубу с хозяйки сняли, и тулуп с ребенка, прямо на телеге раздели. Отправили, как нищих, без хлеба даже. А сами мы хошь соберёмся хорошо, и лошадь с нами. Милку привяжем. Дойдет, как думаешь?

– Ох, не знаю, Егорушка.

– Думай о провианте, а я телегу грузить начну.

– Так куда едем-то?

– Не знаю пока, там видно будет.

– Егор, а коли в артель эту ихнюю? Звал ведь Фомич.

– Не отдам я им свое! Ничего они не получат, кукиш с маслом! – он зло махнул кулаком, и помчался, показав Софье горбатую спину.

Надо было собраться с духом, надо было осознать происходящее, но Софья все никак не могла поверить, что и правда ночью они уедут. Как во сне, она собирала необходимое.

Казалось, все, что окружает её и есть – необходимое. Куда они едут?

Она зачем-то до блеска во дворе надраивала котел песком и золой, ополаскивала, потом наливала чистой серебряной воды в него, глядела в эту воду и застывала в думах.

Полдеревни вступило в артель. Тетка говорила, что большие планы у них, что весной будет много зерна, что уже формируют бригады, будут трудодни, что уже рассчитывают паек.

И главное, свою землю при дворе тоже оставляли, и немного скотины держать разрешалось, если ты в артели. И решать все будут вместе – общим собранием.

Глаза тетки горели, от жизни такой ожидались только радости. А племянник старший, так вообще в активистах.

А что ждёт их с детьми в краях чужих? Ведь лучше дома-то! Лучше!

Потом она охватывалась и опять продолжала сборы. Обдумывала мелочи: одежду детскую, одеяла, подушки, кастрюли и провиант. А еще … а ещё опять младенческое. Софья ещё и не говорила мужу о второй беременности.

А дом как же? А хозяйство?

Ведь не отдашь курей соседям. Егор скрывал, что уезжают.

Но вечером Егор зачем-то, закрыл курей и скот в сарае. Даже кормить не велел. Козы жалостливо блеяли, их рано привели с выгула. Но Софье уж было и не до них. Она так устала за этот день, что казалось, сейчас упадет. Сам Егор бросил им сена позже.

К горлу подкатывал ком. Не раз она подходила к мужу:

– Егорушка…

Но тот в пылу сборов, разгоряченный своим решением, неустанно собирал добро, желал доказать что-то свое внутреннее всем окружающим, как будто мстил. Он не слушал её.

Уезжаем!

Телегу загнали за сарай, закрыли тюками сена, там и собирались, чтоб ночью, чтоб тихо, чтоб никого не разбудить… Козу привязали к телеге.

А у Софьи кружилась голова от страха, от вопросов и усталости. И не было ответов.

За что ж все это? Помоги, Господи!

Но в отличии от мужа, никогда не учившегося ничему, она, выросшая в городе, и ходившая в церковно-приходскую школу, понимала – время требует перемен. И от этих перемен никуда не убежишь.

Люди везде считали, что вдруг разгадали тайну такой счастливой всеобщей жизни, и они не успокоятся, пока не испробуют её. Они так решили и будут стремиться. И им с Егором не пройти мимо этого, куда б они сейчас не уехали.

– Егорушка….

Она ещё надеялась, что уговорит, что уломает, может даже и в дороге, чтоб вернуться через день или два. Наверняка, Егор осознает всю тяжесть его затеи.

Уже сгустились сумерки. Дети спали. А Софья наводила порядок в перелопаченном доме. Подбирала вываленное из сундука, то, что останется здесь.

– Оставь, – махнул Егор, – Не нужно это. Буди детей. Пора.

Малыш даже и не проснулся, чуток покряхтел. Девочки лупали сонными глазками, спрашивая – куда ж они ночью?

– В гости поедем, сейчас в телеге и поспите, вот и одеяло берите с собой, несите бате, он постелит, – успокаивала Софья.

Детей погрузили, и Егор долго суетился во дворе. Софья и не поняла, что делает он.

Он хлестнул легонько лошадь, Софья перекрестилась:

– Егор, может не нужно …. – голос утонул в скрипе телеги.

Он отъехал двора на два. Остановился и велел ждать.

Забыл чего? Софья закутывала детей, устраивалась сама рядом.

Егора не было.

Да что ж он там? И вдруг она увидела яркий свет, мелькнувший в их дворе!

Что это? Неужели? Она бегом рванула к дому, топча, срывая с себя на ходу одеяло.

Егор стоял посреди двора. Он был страшен: спина его согнулась ещё больше, а красное лицо освещённое ярким пламенем факела смотрело на дом с невероятной тоской и болью.

Сейчас он был как зверь, загнанный в западню и уже понявший нутром нещадно – ему не выбраться, но последний смертный рывок он сделать должен.

Он должен сжечь этот дом, сжечь добро, чтоб никому ничего не оставить, чтоб показать всем, как ненавидит он их! Как ненавидит! И Софья поняла, как плохо, как тяжко ему сейчас.

Она бросилась прямо на факел, прямо в ноги к мужу. А он не ожидал в своих тяжёлых думах, по инерции факел поднял, отвёл в сторону.

А она стояла пред ним на коленях, обнимала за ноги, целовала в живот и причитала:

– Егор, нет! Не надо, Егор! Прошу тебя! Ради меня, ради детей! Егор, не надо!

И он растерялся.

– Софья, Софьюшка! Иди отсель. Милая моя, не надо. Вставай!

Он поднимал её свободной рукой. И вдруг понял, что не справляется духом, что сдается в нем эта злость звериная – встал ком в горле и полились глаза небывалыми для него слезами.

А она взяла его лицо руками и целовала, целовала. Шептала, успокаивала, как малое дитя. Говорила, что любит, что все хорошо будет, что все наладится, только сейчас не надо дом жечь, не надо… И он опустил факел на земь.

А она подхватила, хотела в бочку, но та пуста. И тогда она начала бить им о землю, остервенело бить.

– Соня, Соня, дай. Потушу, потушу я, – он всхлипывал и басил.

Но она не отдавала, ничего уже и не понимала, все била и била факелом, пока не бросил Егор на факел свою фуфайку, и сел рядом на камень, закрыв лицо руками в стыде от своей слабости, от слез.

– Как спасу я вас? Как спасу?

– Вместе спасемся. Вместе, Егорушка. Не один ты, с тобой я. И Бог тоже с нами. Вместе, – Софья запыхалась, но старалась говорить твердо и спокойно.

Видя, что мужа оставить можно, побежала за телегой, за детьми. Девчонки торчали вопросительно.

– Не поедем в гости, девоньки, дела у нас ещё тут. Так что на печку лезьте и чтоб спать!

Она тащила лошадь под уздцы.

Егор так и сидел на камне.

Она переложила сонного Андрейку, загнала девочек на печку и вернулась к нему.

– Все, Егорушка, все. Пошли в дом. Останемся уж, нечего добро жечь. Утро вечера мудренее.

Она подошла и прижала его низко наклоненную голову себе под грудь.

– Любишь ты нас, вот и хотел спасти. Так ведь от жизни этой разе убежишь, везде настигнет. Давай уж дома ее и встретим. Как пойдет… Ребёночек у нас опять будет, Егор, здесь расти будет. Я чувствую сердцем – здесь. Люблю тебя, Егорушка! Так люблю!

И он обхватил ее и неистово целовать начал. Так и перешли в дом в объятиях, в постель сразу.

И это было взаимное забвение двоих запутавшихся в перипетиях жизни людей, ночной тоскою и ласкою, покрывающее их одиночество.

***

Ещё и не рассвело, а по кривой деревенской улице уже катилась телега с одним ездоком. Она остановилась перед воротами Фомича.

Горбун спрыгнул с телеги, зашёл в калитку и стукнул в окно.

– Эй, хозяин! Выть давай!

Хозяин высунулся из окна и расцвел в улыбке:

– Эй, Галина! Посмотри кто к нам пришел!

На что Егор нахмурился и не дожидаясь, пока хозяйка выглянет, процедил:

– Ну, чего ты там говорил насчёт артели-то? Давай уж, и нас обобществляй. С умом только, под опись!

И, не дождавшись ответа, ушёл пешком, оглядываясь наклоненной головой из-под плеча на свою груженую мешками телегу с лошадью.

***

Софья заходила во двор, украдкой смахивая слезу. Сердце встревоженным голубем металось в груди.

Что ж это делается?!

В деревню приехали уполномоченные и вместе с активистами проводили раскулачивание. Среди активистов был и племянник.
Сегодня были они в доме у Семеновых. Молилась и падала в ноги старая мать. Крепко и забористо матерился хозяин, носился по дому с глазами покрасневшими, будто распухшими от гнева, пока не усадили его на стул и не стали держать силой.

– Убью, убью! Уходите, сволочи! – кричал он.

Софья то уходила домой, растревоженная увиденным, то опять возвращалась. Толпа деревенских собралась за калиткой. Семёновых жалели.

– Смирись, Полин, смирись! Сжалится Господь, – шептали старухи хозяйке дома.

Пашка, старший племянник Софьи, наслаждался властью. Особенно ходил петухом перед Настей, дочкой Семеновых – красивой черноглазый девкой с черными, как смоль густыми косами. Мстил – не захотела с ним быть когда-то.

Вечером Семеновых увезли. По застывшей уже деревенской грязи поскакала повозка с закутанными детьми.

И показалось Софье, что совсем потерянный хозяин забегал взглядом по толпе деревенских, будто искал снисхождения или участия.

Но все боялись перечить новым властям. Фомич ходил злющий, орал на жалеющих. Он поначалу вместе со всеми стоял встороне, ждал конца этому страшному действу, пока уполномоченный не накричал на него – велел помогать.

Софья вернулась домой и ещё долго не могла прийти в себя.

– Увезли их, Егор, – сказала тихо, опустив глаза, – Детей жалко, хошь плачь.

Егор молчал. Пока их дом обошли стороной. Он теперь тоже в их артели. Фомич сказал, что к артельщикам уполномочные не пойдут. А ещё сказал, что указал на дом их, как на дом калеки и сироты.

Прежде, Егор вместе с артельщиками, перетащил свои запасы в общую избу, в амбар, куда сносили все. Уже подсчитали и оценили.

Пол в том амбаре, где хранились семена и запасы артели Егору не понравился – сырой совсем. Может потому и видит он пол лучше других, что вечно вниз смотрит? Не выстоит зиму провиант. Да и мало семян совсем. Не хватит на посев точно.

Он сказал об этом Фомичу, тот обещал подумать. Но сейчас точно не до этого было. Дела шли серьезные.

И все же через время общее собрание активистов артели настоятельно потребовало дом горбуна тоже обыскать. Не верили, что скупой горбун все отдал. Изъять оставшееся требовали.

О яме за малинником Егор никому так и не сказал, а Софью накрывал страх – коли кто узнает, что прячут они… Ох!

Знали они – соседка их Надежда Митрофанова видела яму эту. Тихая была, незаметная. Присела она в своей малине так, что не увидел ее Егор однажды, открыл свой тайник. Уж потом только её заметил.

Выдала али нет? Поди– догадайся.

Софья угощала её по-соседски, иногда заискивающе заглядывая в глаза, но та ничем не выдавала свои знания. Неразговорчивая была, тихая, с дочкой жила и с дедом престарелым. Муж погиб у неё давно.

А Егор по обычаю своему, по нетерпимости, бывало, и ругался с дедом её. В общем, отношения-то соседские у них были неважные.

Что ждёт их?

Одно успокаивало – уполномоченные уехали, а значит их не выселят. Нет таких прав у местных. Поотберут только кое-что.

В ноябре, когда снег уже припорошил землю, Егор рубил дрова. Вдруг прибежал к ним дядька Софьи. Доложил – придут сегодня.

В жженой фуфайке, сгорбленный, в большой лохматой шапке, с суровым взглядом и с топором в руках встретил горбун «гостей». Пашка прятал глаза от Софьи. Из-за забора картину наблюдал сосед – дед Надежды.

Софья боялась, ждала, что укажет дед на малинник, прикусила задрожавшую нижнюю губу. Но он молчал.

За калиткой толпился народ. Горбуна не долюбливали. Но в артель вступил, чего уж…

Молчал, глядя на молящий взгляд жены, и Егор. Если б не она, если б ни её мольбы, порубил бы всех … А сейчас. Он с размаху воткнул топор в полено и ушел со двора, молча мимо зевак пошел к реке. От греха. Иначе не выдержит.

И только уж потом от Софьи узнал, что вынесли активисты из погреба несколько мешков картошки и зерна, «почистили» частично полки и бочки, посчитали поголовно все хозяйство для налога.

Но самое главное – забрали хорошую зубовую борону. Егор потом две ночи не спал – жалел. Он её так берег, в последнее время усовершенствовал сам. Ну, не сволочи?

А Софья рада была, что не обнаружилась яма за малинником. Знала – есть там запасы у Егора. Таков он человек.

Она, как и все матери деревни, как и все матери страны, как и все матери мира, боялась одного – голодных глаз своих детей. Это ли не самый великий страх?

Жили потихоньку. Отрабатывали свои зимние трудодни.

***

Однажды Егор ворвался в дом взбешенный:

– Они зерно вывозят, и фураж! Видел сейчас подводы целые, и не наши они, пришлые. Пошёл к Фомичу, а нет его. Галина говорит в городе он, в штабе ихнем.

– Успокойся, Егор! Ну, не может же быть, что все вывезли. А мы-то что сеять будем? И скот ведь согнали, кормить надо.

– Десять подвод, Софья! Десять! И все доверху. Это чего ж там осталось-то? И так-то на всех мало. Я считал тут. Мало ведь совсем было. А теперь!

Егор опять убежал в поиске ответов. А ответы были такими – зерно и овощи вывезены государству под опись, на общие склады. Продзаготовки. И весной оно, государство, решать будет – кому сколько для посева выдать.

Фомич народ успокаивал, говорил – дадут семян на посев, да и ещё и лучших. А в глазах у самого – тоска, и голос дрожит, то ль от усталости, а то ль от страха, что оставил своих на верный голод.

Скота было мало. Порезали все ещё тогда, чтоб не сдавать. И того, что есть, кормить нечем. Фураж тоже забрали у них. Запасов на зиму практически нет. На месяц, максимум.

Народ столпился вокруг его дома, глаза вопросительные.

– Фомич, говорил же ты, что на собрании решать будем, как быть с добром общим, – кричали мужики, – А вона, взял и отдал все наше, никого не спросил.

– Так ведь и они не спрашивали. Приехали, бумагу сунули и грузить начали..

И сам Фомич не мог объяснить, куда приведет этот принудительный путь коллективизации. И сам был в растерянности. И не знал он, как объяснить это народу.

Зимой наступили голодные дни. Несколько домов уже стояли с заколоченными окнами, их хозяева отправились в город – бежали от голодной жизни в другую, не менее голодную.

На базаре уже даже мена не шла. То здесь, то там вспыхивали беспорядки, население бунтовало, а новые власти действовали уже привычными методами – разгонами, обещаниями новой светлой жизни, раскулачиванием, угрозами и даже расстрелами.

Софья ревела ночами от жалости ко всем. Егор, помня как приходил к ним в дом и в другие дома её активист- племянник Пашка, помогать семье дядьки запретил.

– Хотели лучшей жизни, пусть теперь! Он девчонку Семеновых чуть ли не за косы из дома вытянул. Говорят, отказала она ему, с Ведерниковым начала на свиданки бегать. И нет теперь ни Семеновых, ни Ведерниковых. Сгинули поди… Ненавижу я их всех!

Соня ходила на скотный двор, куда согнали всю скотину, доила коров и коз по очереди с бабами. Но молока становилось все меньше. Скоту не хватало кормов. В конце концов, молоко стали давать только в избы, где есть дети.

Но Егор и тут как-то исхитрился. И вскоре у них появилась дойная коза. Правда кормов тоже было очень мало. Егор ходил в лес, собирал все, что хоть как-то годится козе на корм.

И только благодаря яме за малинником они и выжили той зимой. Тоже и голодали порой, сидели на одной капусте, моркови и кукурузе, коих, почему-то, оказалось досыта. Муку экономили. Пекли только по субботам – один каравай.

Но шибко голодных глаз детей Софья не видела. Молоко у неё не пропало, хоть и была она уже глубоко на сносях. Варила компоты и кисели из ягод сушеных. Подъедали грибы и травы. Егор ходил на лыжах в соседние села, кое-что выменивал. Ловил рыбу в речке вместе с другими мужиками, там и беседы они вели о жизни их деревенской.

Фомич тоже был там. От народа не прятался, делал, что мог. Помогал тем, кто совсем пропадал.

***

Умер дед Надежды, соседки. Хоронили всей деревней. И начала Софья Егору жаловаться:

– Егорушка! Видел девчушку-то Надину? Пухнет она, кажется, с голодухи. А Надя плачет только, ведь не попросит она у Фомича ниче, тихая она. Помочь надо б.

– Сейчас всем не упомогаешься! Больно ты жалостливая. Самим бы выжить…, – ворчал и отводил глаза.

– Егор, так ведь немного и надо. Хоть картофелину им в день, муки чуток, молочка девчушке. Помрёт ведь. А тогда и мать за ней …Ведь видел, как дрова она колет – еле держится на ногах-то.

Через пару дней Егор привел девочку к ним обедать, если можно было скудную трапезу, назвать обедом.

А потом и мать ее пришла. Дом Надежды Егор заколотил на время. Только задний ход оставил. Набожная Надежда с дочкой стали жить с ними.

Она постарше была Софьи лет на десять. Скромная, спокойная и молчаливая. Девочке её уже двенадцать было, стала за няньку малышам, когда уходили женщины и Егор вырабатывать свои трудодни.

***

Деревня жила странной жизнью. Она припорошилась снегами, укуталась ими, казалось, уснула до хороших времен. Треть изб уже не дымили трубами, стояли прозябшие и холодные. Казалось, не только дома умерли, но и их обитатели пропали где-то в зябких землях зимы.

За избами на задах голубели длинные огороды. Только б до весны дотянуть, будут огороды спасением.

И только рано утром слышался скрип калиток да звуки разгребаемого хозяевами снега.

Бабы ходили на скотный двор. Сейчас уже без надежды, что вернутся домой с молоком. Сейчас уже поддержать бы жизнь оставшегося скота и решить на общем совете, кого из скотины уж пора в расход.

Фомич раздал по домам экспроприированную птицу семьям, где много детей, вернул немногочисленных овец и коз с обещанием – возвернуть их, когда будет пастбище и распределил – выручать молоком деревенских детей.

Свиней уже не осталось.

И только коров он возвращать побаивался. Жена Галина верховодила ими и скотницами. Была надежда, что коровы зиму переживут. Лишь одну пришлось зарезать.

А молоко уже не вжикало белой струёй, не било по железному ведру, как было раньше, и ласковые слова доярок не помогали. Коровы тоже голодали.

Мужики, как во времена былые, ходили в лес на охоту. Уже ставились силки на мелких животных и птицу, копались ямы-ловушки на животных покрупнее, коих поймано практически не было. Но, говорили, когда-то кабаны тут ходили…

Люди надеялись… Целыми сутками порой бродили они по знакомым местам, выискивали следы и порой возвращались с добычей – в основном с птицей. Но семьи были большие, добыча была хилая.

Шторы домов закрывали, отделялись от мира и тихо выживали, кто как мог. Все думали об одном – чем сегодня прокормиться и что есть завтра.

Вокруг деревни лежала беспросветная тьма, дороги замело. Люди забыли про праздники, они не ходили в гости, и даже дети казались старичками. Укутанные в сотни одежек, они казались тенями с омертвевшими впадинами глаз.

Надежда с дочкой молилась вечерами. Софья начала молиться тоже, приучались и девочки.

Душа болела за всех, за всю деревню. Но как же Софья сейчас благодарна была Егору! Как благодарна!

За хитрость его, за скупость даже, за то, что думал о них. За каждый припрятанный им вилок капусты, за каждый грамм муки. Сейчас, когда своими глазами увидела она настоящий ад в материнских глазах, который вставал криком в сердце, она осознала, что могло их ждать. Как же тяжко было сдерживать этот крик, дабы спасти своих детей.

Как благодарна она была тогда Егору!

***

– Фомич собрание созывает. Сегодня собираемся вечером в правлении, – Егор сообщил.

Соня механически начала застёгивать пуговицы на кофте, зачесывать волосы круглой гребенкой, стягивать с веревки пуховый платок. Она тоже пойдет. Ведь надобно что-то делать, надобно!

И хоть сказали – быть на собрании по одному человеку от дома, туда отправились все. Каждый надеялся, цеплялся за соломинку.

А может придумал председатель спасение?

В холодную избу правления народ набился битком. Люди делились тем, что наболело – говорили о голоде, об отсутствии хлеба, о том, что сеять что-либо бесполезно, так как все равно урожай будет конфискован хлебозаготовителями.

Кто-то затянул частушки:

– Ах, колхозы, ах, колхозы! До чего вы довели! Распоследнюю коровку со двора вы увели.

– Нас в колхозе образуют, и разденут, и разуют.

Фомич совсем расклеился. Грудь его была обвязана пуховым платком, он сильно кашлял.

Повестка дня была такова – их артель объединяли с артелью двух соседних деревень. И никого особо не спросили, так объединили.

А у них там свои уставы, они собирают и зимой дань с общего хозяйства. Нужно было сдавать государству яйца, молоко, шерсть. А Фомич-то птицу раздал самовольно, и сдавать ему было нечего. И теперь ему грозил трибунал, коли узнают об этом.

Пока говорил он – устал. Видно по нему – разболелся председатель. Но народ думал о своем, загудела изба.

– У меня бабка померла с голодухи. Это кто виноват, а? Отвечай, председатель!

– А у меня дитё пухнет!

– И у меня! Нам же самим жрать нече, а мы ещё делиться должны.

– Пущай и меня режут тогда заживо, не дам яиц на сторону!

– Можа у кого и есть излишки, а у нас нету!

– Да не у кого нету теперь, теперь все равны, обобществили!

Изба гудела, Фомич сидел понурый, иногда поднимал глаза, пытался что-то сказать, но закашливался и опять замолкал.

– А ну тихо! – это что есть мочи гаркнул горбун.

После этих слов наступила великая тишина. Горбуна всегда боялись.

Он тяжелыми шагами подошёл ближе к Фомичу, отодвинул бригадира Малахина и обратился к председателю:

– Начал обобществлять, так обобществляй.

А потом повернулся к народу, поймал мельком испуганный взгляд жены, и громогласно и зло заговорил.

– Вот вы все обобществления этого хотели, а как проблемы пришли, разбежались, да попрятались. Из домов только выглядываете и ждете. В амбарах общих вообще хозяев нет, гниёт добро там. Не дотянет до весны все равно. Так почему б похлебки общие не варевать, хошь для детей. А? Всем собраться надо, чтоб не сдохла вся деревня. Коров резать, похлебки общие варить, картошку в ход, лук садочные.

– Трибунал это, Егор, – тихо запротивился Фомич.

– Ты чего, горбун. А на посадку что? – назначенный зоотехником Гриша Калякин тоже был против.

– А для кого сажать, коли помрут все? Будет весна – начнем искать семена, а сейчас выжить – главное.

– Верно говорит, горбун, – женский крик, – Хоть детям раз в день кормление б.

– Правильно гутарит, хоть и кулак недобитый.

Собрание загудело, оно шло уже само по себе. Не было порядка какое-то время. Потом секретарша Любочка взяла с согласия председателя все в свои руки – решение запротоколировали.

И оно было таким – каждый имеет право на один суп с общественных запасов, а дети ещё и на кусок хлеба или чего другого, чего будет. Дань решили все же собрать, чтоб Фомича не подводить.

Вскоре коров начали потихоньку резать и списывать, как умерших. Варили похлебки.

Хозяйки их ревели, но делать было нечего.

Главной по супам назначили Екатерину Сидорину. Она баба честная, у нее семеро детей, и повариха она хорошая, в помощники к ней и Софью выбрали. А Егор в амбар пошёл помогать управляться с хозяйством.

– Ох, припишут мне вредительство, – охал Фомич.

– Какое ж вредительство, когда людей спасаешь!

И жизнь стала немного веселее. Все собирались на супы. Сначала кормили детей, потом женщин, последние ели мужики. Похлёбка была жидкая, безвкусная, но и она чрезвычайно радовала.

Егор с Софьей, Надежда и дети здесь не обедали. И без того ртов хватало, а они и сами потихоньку справлялись.

Софья могла б – летала бы, так ей было здесь хорошо. Но она располнела, появилась в её движениях такая замедленная ленивая женская грация, которая подразумевает некую тайну.

Софья опять ждала ребенка. А значит ждала от будущего только хорошего. Не может быть, что так вот будет всегда. Должно быть лучше. Дети не должны голодать!

Сердце её трепетало, когда детей кормила, когда хлопотала тут, когда видела, как радуются они мясной похлебке. Уже возвращались детские улыбки, уже чаще улыбалось и солнце, уже сошел лёд с их реки. Уже есть надежда.

***

Вот только семенные продукты из амбара, конечно, таяли. На посевную не оставалось ни зерна, ни садочных овощей. Практически не оставалось.

А слухи доходили разные. О том, что и не пришлют им никаких семян, о том, что ждёт всех необычайный голод, о том, что семена выделяются лишь по большому необычайному случаю и далеко не всем. Фомич обивал пороги, но каждый раз возвращался с пустом, он совсем расхворался и в конце концов ездить больше не смог.

И когда встал вопрос о том, кого отправить в город за семенами, все сошлось на Егоре.

– Он пронырливый, хоть и горбун. Он черта лысого достанет. Пусть едет.

На четырех подводах отправились мужики во главе с Егором по весне в город. С надеждой отправились. С надеждой их провожала вся деревня. Софья собрала в дорогу провиант. Но думала на два три дня, а хвать …

Отправились и пропали. Софья вся извелась. Да и другие бабы, чьи мужья отправились с Егором. Больше недели не было вестей, пока не пришло письмо Екатерине от мужа.

Сообщал он, что семян в городе они не нашли и отправились дальше. Указали им, что парторг есть в уезде понятливый, туда и направились для получения разнорядки.

Софья волновалась. С его-то спиной несколько дней на телеге! Какой приедет! И с чем! Неужели с пустом?

Вернулись они через полмесяца. Заросший бородой горбатый муж почернел аж.

Не с пустом вернулись, но и не с густом. Немного садочных семян привезли. А вот вести привезли ещё лучше – привезут им семена, через неделю уже привезут. Собирают несколько подвод к ним.

Егор, как и предполагала Софья, с дороги слег. Совсем размяк, стал непохожим на себя. Ушла суровость и мрачность, растосковался что-то лёжа в постели.

Наказы давать Софье начал. Мол, детей береги, рожать в город езжай, сына Сашей назови, а коли дочка – сама решай.

– Ты чего это, Егорушка! Простыл ты, подлечим. Вон Серафима настоек сегодня принесет.

– Арестуют меня скоро, Софьюшка. Ты говори, что не знаешь ничего, коли так. Обманул я начальство большое и суровое. Бумаги подписал. Как семена-то привезут, так и обнаружится. Думаю, оставят их, семена-то, слышал я такие случаи, оставляли. Будет теперь чего сажать. А меня вот арестуют за обман.

– Так чего ж обманул-то? Пошто?

– Так ведь семена дают только тем артелям и колхозам, где зернохранилища построили, где готовые они. Вот я и заплатил там одному проекщику, чтоб нарисовал он проект, значит, будто есть у нас оно – зернохранилище-то. Дорого взял, падла. Говорю – есть у нас, вот проект наш. Поверили, – Егор ухмыльнулся, – А иначе не видать бы нам семян-то. А так ведь все привезут, и картоху садочную, и зерно, и овощи, и кукурузу. Обещали, – Егор задыхался, устал говорить.

Надежда, услышав разговор этот из кухни, упала на колени перед иконами. Софья услышала шепот её молитвы.

– Ох, Егорушка! Худо дело. Но может и обойдется как, а? – Софья ещё не поняла величины горя.

– Не обойдется, Софья, но ты не горюй. Я нигде не пропаду. Каленый жизнью-то.

Этот каленый жизнью горбун сейчас был чуть жив. Путешествие его так истощило, что он сгорбился вдвое своего обычного горбления, и еле волочил ноги. Его лихорадило ночами и покрывало пышущим жаром бреда днём.

Вечером тетка Серафима принесла настойку, и Егор уснул первый раз за эти дни крепким сном без метания, озноба и бреда.

А Софья лежала без сна. Как быть-то теперь? Малыш внутри неё распинался не на шутку. Куда бежит?

Ей не спалось, она накинула фуфайку и вышла на двор.

Весна не медлила. Безветренно и уже совсем тепло. Только двор ещё раскатан грязью, но совсем скоро выбрызнет и на нем зеленый ковер. Совсем скоро.

И тут Софью вдруг осенило. Она быстро зашла в дом, нашла мужнин дорожный мешок, который сама же и шила. Вынесла его на кухню, зажгла свечу и быстро нашла то, что искала.

Она надела кирзачи и отправилась к Фомичу. Разбудила громким стуком в окно.

Фомич выслушал. Посмотрел проект.

– С ума сошла ты девка. А кто ж строить-то будет?

– Мы, вся деревня.

– Так ведь это время надо. А мне уж сообщили – скоро привезут семена-то. И стройматериалы нужны. Хотя … Есть идея про материалы-то…

– В общем, я по домам пошла!

– Да стой ты, неугомонная… Вот, дура-баба!

Но Софья его не слушала, она уже стучала в первую избу. И каждому с поклоном долго объясняла, что надо за несколько дней построить им зернохранилище, иначе Егора арестуют, обманул он там самое высокое начальство. Ради них – обманул.

Так и двигалась она от избы к избе, разъясняя и прося, кланяясь и надеясь.

И только под утро упала дома на постель измученная, держась за усталую поясницу.

А разбудила её Надежда.

– Соня, тут мужики пришли. Какой-то протект просят.

Мужики, вооружившись лопатами, стояли во дворе. Софья выбежала к ним в распахнутой фуфайке – она уже не сходилась на большом животе.

И закрутилось. Уже копали котлован за деревней в поле, уже разбирали старый сарай на бревна и возили их туда. Чтоб начать, чтоб строить.

А Фомич к вечеру пригнал подводу с гвоздями и досками. Приехал агроном из общей их большой артели, руководить начал, обещал, что его начальство крышу покроет.

Вышли и бабы, мужиков надо было покормить. Развели костер, повесили котел, варили кукурузную кашу. А ещё месили грязь, шутили и пели песни. Работали до вечера.

А на следующий день уже и стены класть начали. Работа спорилась, росло зернохранилище. Пусть не совсем по проекту, пусть. Но росло.

Софья тут же была, в поле, вместе со всеми, когда прихватило её – рожать пришла пора. Скорей повезли её к повитухе.

А к вечеру этого дня вдруг крикнул неместный агроном, глядя на дорогу:

– Смотрите, кто это? Страшный какой человек идет!

Тяжело ступая, опираясь на клюку шел по дороге горбун. Черный ещё от болезни, нескладный, заросший бородой с дороги, в большой лохматой шапке.

– Так это ж Егор наш, спаситель.

А у спасителя взгляд из-под бровей светлый. Смотрит он на стройку, и кажется, что улыбается.

– Сын у меня родился, мужики. Второй сын. Сашка.

***

Окончание рассказа уже опубликовано на нашей страничке

источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 9.2MB | MySQL:62 | 0,452sec